Нужно было мне долго спать и проснуться в двенадцать, долго спать и долго не открывать глаза, проснувшись. А потом увидеть по всей комнате развешанные пологи, старые и серые, как обрывки парусов, гонимые ветром за окном. Нужно было долго смотреть, как они долго носятся там, в нахмуренном небе. Это какое-то неопределенное время года, то ли весна, то ли осень. Скорее второе, потому что стояли такие же дни, когда я гулял в непромокаемой куртке, а бабушка раскалывала щепочки, разжигала котел. Дом нагревался, ветер потихоньку посасывал тепло из оконных щелей, и внутрь медленно и постепенно к утру проникал холод. И опять вечером следовало то выгребать в ящик золу, то дуть на бумажки. И опять на рассвете я лез за сползшим одеялом у ног, а потом поверх клал промокшую куртку... Я выходил из дому после завтрака, и никого не было на чавкающих дорожках, только откуда-то ехала мать в черном плаще, вчера ехала, сегодня ехала. Я ходил по песку, пачкался, рвал шиповниковые розы, тыкал их в песочный торт. Значит, была осень. Нужно было проснуться и вспомнить, что сегодня, наверное, осень.

Комната находится так высоко, что, распростершемуся на сонной и одинокой лежанке, мне не видно ничего, кроме неба... Плывут облака, шуршат, задевая о крышу.

Раздетым нужно было подойти к окну, опереться о подоконник, лицом прижаться к стеклу. Небо упало на землю, что наверху, что внизу - то ли все небо, то ли все вода. И то и другое волнуется, беспокоится, я поводил языком во рту - вкус табака. Все слилось: слюна, море...

Нужно было запустить руку в волосы, всклокоченные, непричесанные, давно не мытые здесь, на маяке. Шлепать босыми ногами, начавшими замерзать, по каменному полу маяка. Потом я перевернул шиповниковую розу. Я давно уже чуял странный ее запах, и он оказался запахом женщины, умевшей передвигаться по воздуху без ног... Пройти под бельем, висевшим на толстых канатах, его оставили там сто лет назад, оно висело и пылилось, пылилось и висело. Запустенье...

Глянуть вниз, под ногами начинается и до горизонта - одно волнение стихий.

Я приехал сюда после, после белья, и почти ничего с моего прибытия не изменилось. На маяке не было ни души. Ясный вечер, тихо. За несколько часов до меня развесила простыни, уезжая, Магда. Позаботилась. Потом маячила на горизонте. Я слышал о ней, иногда мне привозили письма с пространными рассказами о деревянном доме, где она жила в девяносто первом году, писала не она, кто-то еще, писал, как она одевалась и кто ее причесывал, во сколько она вставала, какие духи предпочитала и какие цветы срывала, что ее возвращение откладывается, что она задерживается. Они не знали даже, кому пишут. А ведь они писали именно мне.

Повернуться назад, постараться вспомнить прошедший день. Я полоскал горло и лежал поверх одеяла. Ничего, одно небо. Палевые полосы, полосы цвета чайной розы покрывали, перекрывали одна другую, наливались тяжестью, становилось пасмурнее, сиреневее, синее, постепенно, незаметно. Я взял цветочек и стал рвать лепестки, и оказалось, что чудесно пахло место, откуда они росли.

Все поддавалось новому цвету, ни одного огонька, ни одного кораблика, даже бумажного, даже пластикового утенка в ванной. Я одинок.

Я одинок и счастлив. В эти дни меня немногое заботит. Я предоставлен себе, свободен. Когда светло, я наблюдаю за сменой потоков белых барашков в небе, как вода темнеет с наступлением ночи. Иногда я думаю о Магде и не знаю, хочу ли, чтобы она приехала и молчаливо тихо поднялась на маяк со своей коробкой. С шести утра, видно, полил дождь. С шести утра, видно, полил дождь, тогда я в первый раз проснулся. Нужно было взять таз с водой, нужно было острым лезвием опасной бритвы долго водить по щекам, долго стоять перед маленьким зеркалом и смотреть в него, порезавшись. Недавно я получил пахучую пластиночку веера с надписью, что Магда скоро приедет.

Нужно было слишком поздно встать, черт, нужно было слишком долго торчать перед маленьким зеркалом, и вертеть в руках бритву, и долго смотреть, как сливаются вода и небо.

Я распахнул окно. Дождь прекратился. Прорезались вдалеке скалы, что-то дымится, поднимается туман. Сумерки. Трехлетняя шиншилла Роза выползла из огромного чайника, опрокинутого на бок на столе. Слабо светится керосинка. Пушистый зверек съел несколько отсыревших кусков сахара. Держал в тоненьких лапках, обнюхивал и грыз, смешно.

Я оделся, взял лампу, стал спускаться по лестнице. Ступени, ступени, ступени по кругу.

Скоро фитиль погас. Нужно было поставить лампу и, верно, напугать потом шиншиллу, когда та наткнется на нее, самостоятельно бродя в темноте. Нужно было, нащупывая стену, спускаться и думать на шорохи, что это крысы.

Когда я наконец вышел, совсем стемнело. Небо затянуто, ничего не видно. Нужно обогнуть башню. Рискованно пробираться наугад в кромешной темноте, мы можем разойтись, и я не найду тогда Магду.

Я направился на противоположный конец острова. С ее приездом появится смысл в моей жизни. Я направился на противоположный конец острова, только внизу вспомнив, что не зажег длинный луч в воздухе. Но возвращаться поздно. Магда, наверно, высадилась и заблудится без меня. С другой стороны, за драпировкой неба тоже никто не догадался ничего засветить.

Прошло двадцать минут, и я не знал теперь, в какой точно стороне маяк. Прошло двадцать минут, когда вдалеке мелькнул, появился и больше не гас маленький огонек. "В этой буре Магда сошла на северном берегу, и теперь одна идет навстречу, как хорошо, что я заметил ее. Какая она молодец, что взяла с собой фонарь", - думал я. Мы приближались друг к другу, и огонек увеличивался.

- Магда, - позвал я.

- Магда, - ответила тишина.

Мы шли навстречу в абсолютной темноте, и огонь за стеклами фонаря мерцал сильнее, он осветил приминаемую траву, мокрую от росы коробку, длинный плащ и затем большой капюшон, а затем лицо.